отрывок из романа "Век войны" (жоский долгострой)
П Р О Л О Г
Медленно словно огромный великан, очнувшийся от беспробудного сна, вставала с колен Святая Русь. Ворочалась она распростертая исполином от песков Шемахи до седых волн Яика, пытаясь стряхнуть с себя морок прежних лихих годин. Тяжким было ее пробужденье. Слишком много сил отняли у нее ушедшие лета.
Сызнова как после Батыева разорения, Мамаева побоища и бесчинств орд Тохтамыша подымалась страна на ноги, готовясь стать прежним, могучим богатырем полным молодецкой удали. Не легко ой не легко давалось ей это. Многое довелось пережить Руси и народцу ее.
Как опочил в бозе Грозный государь, стали понемногу забываться страхи времен Иоана Васильевича. Минула пора кровавых пыток и казней. Пора кромешного ужаса. Не неслись уже по улочкам Московских предместий всадники с собачьими головами у седла. Не мела кровавая опричниная метла по убеленным сединами главам высокородных. Не волокли боле разухарившиеся кромешники на позорную забаву боярских да купеческих жонок да дочек. Казалось бы чем не жить. Но видно иной удел оказался положен свыше русской земле.
Рухнул шаткий трон царя Бориса. Не совладал лукавый царедворец с шапкой Мономаха. Тяжела она ему вышла. Не по его грешной главе. И хватило, чтоб низвергнуть его одних слухов, искры подозрений, речей тайных. Слухов, что в младенческой крови замараны руки нового государя, что повелел Годунов уподобясь Ироду умертвить невинного царевича. Сверг властителя глухой ропот, что зрел в народе подспудно и ждал срока вырваться на волю. И как бы не хлестали кнутами да не резали языки тем кто неимел удержу прятать их за зубами гремело среди родовитых да и средь худого люда страшное слово – Не есмь Борис помазаник Божий, а душегубец он и детоубийца чрез кровь невинную севший на престоле российском. И лишь забрежили надеждой слухи о чудном спасении царевича Дмитрия Иоановича, да появились люди скликающие по его высокую руку, задрожал, зашатался престол под Годуновым и рухнул. А рухнув придавил обломками и самого государя Бориса и родников его и детей.
Царь Дмитрий, осененный именем Грозного взошел на престол. Но не было слышно при его воцарении гласа ликующей толпы. Не ревела в его славу площадная чернь, не звонили восторженно колокола церквей, не гудела одобрительно базарная толпа. Тишиной настороженной встретила старая Москва нового властителя. Безмолствовал народ. Приглядывался. Прислушивался. Думал чем обернется ему смена власти. Но в этой настороженности крылось и ожидание. Извечное русское ожидание чуда. Таилась в этой тишине издревле лелеемая народная надежда. Надежда на приход доброго и справедливого государя. Крылась в народном молчании великая вера. Вера в хорошего царя.
А новый младой государь не таков вышел, каким его ждали. Платье носил заморска покроя, обычаев русских чурался, даже в баню не хаживал. И веры вроде оказался не исконной русской, той за которую прадеды в татарской неволе смерть люту принимали, но от нее отступить отказывались. Шепотом сказывали страшную весть. Поговаривали, что новый государь к поганым латинянам переметнулся. Говорили осторожно, с опаской, боясь да оглядываясь. Помнили прежнее грозное время. Знали что на Руси, за хулу на государя бывает. Страшились лютой кары за свои слова. А ну как кто донесет, а там не приведи Господи, снова языки резать зачнут.
Но как не страшились, как не таились от послухов да соглядатаев, а шила в мешке не утаишь. На каждый роток платка не накинешь. Все языки не усечешь. Множились и множились слухи гуляли по Московии и нельзя уже было отличить где черное, а где белое. Нельзя было понять где истинная правда, а где пустая выдумка. Судачили люди о вероотступничестве младого государя так же рьяно как прежде о якобы свершенном Годуновым детоубийстве. И сколько было судачащих столько и мнений. Каждый объяснял измену Дмитрия по-своему. Но чаще всего говорили, что как водится жонка всему виной. Баяли, ради бабы пустой католичество принял, дабы с ней по их закону в костеле венчаться. Чесал затылки народ. Плевались мужики. Как можно то так? Веру на бабу сменять. Разве стоит она того. Че с нее взять одно дело за зад хватать. И чем только она его зацепила. Нешто медом ему там было намазано. Видать сладка да в сем деле искусна, коли эдак окрутила, судили другие.
Бабу латинянку государю Димитрию може и простили бы. А и то верно каков мужик без греха. Да и к платью его чудному заморскому попривыкли бы. Хужей другое. Вслед за латинянкой с попустительства государя потянулись на Русь ее родичи соплеменники да единоверцы. Стали с оглядкой поговаривать в народе, де хочет царь всю русскую землю в латинскую ересь перевести. Кликушествовали на площадях городов да по глухим селам юродивые, трясли веригами да космами нечесаных грязных волос предрекая великие бедствия. Пугали гневом Божьим, простирая к небу немытые руки в коросте и язвах. Сжимались сердца людишек в страхе перед грядущим ужасом.
А пришельцы, чуя государеву поддержку входили в раж. Пьянели от безнаказанности. Теряли разум от запаха легкой наживы. Смелели день ото дня. Начинали силой да угрозой отнимать у высокородных бояр исконные дедовы вотчины, а уж худых людишек и вовсе притеснять безо всякого удержу. За пришедшими первыми прибывали другие, за ними третьи и казалось, не будет им конца. Кого только не занесло в русские пределы в ту лихую годину. Шведские наемники, да германские ландскнехты. Польская шляхта, да приднепровское казачье. Сдержанные швейцарцы с алебардами, да задиристые галльские забияки с берегов Сены и Луары. Гишпанские идальго с толедскими клинками, горячие бриты и даже колючие как чертополох шотландские уроженцы. Всех их манила Русь, сулившая легкую и обильную добычу. Алчность их все росла и росла не встречая преград. И не было русскому народу ни пощады, ни защиты, ни милосердия. Без стыда и совести рвали чужестранцы на части русскую землицу как стая волков лошадиный труп. Житья не стало от их обид и насилий. Стон пошел по всей Московии. И зрел, зрел в русских душах гнев на чванливых жестокосердных ляхов, да на их наглую дерзкую челядь. Рос гнев на хлынувших со всего света охотников до чужого добра, на разномастную иноземную шваль, припершуюся без приглашения, на иноверцев топчущих родимую землю. Не безмолвствовал уже народец. Начинал потихоньку роптать. Негоже де так государю поступать. Тискаешь бабу чужеземную, да Бог те судья, сменил веру отцов за то те и мука будет, но коли всю Русь решил под латинское ярмо поставить тут уж народ не стерпит.
Да и было с чего гневаться. Хлынувшие в страну как саранча иноземцы вели себя по-хозяйски никого не боясь. Сильничали баб и девок на глазах у мужей и отцов. Отбирали нажитое добро. Палом пускали по ветру избы да овины. А тех, кто противился, побивали до смерти. Жизнь русака не стоила и медного грошика. Конные и оружные пришельцы легко управлялись с селянами да посадскими. Закованная в латные панцири шляхта подбоченясь в седлах лишь посмеивалась над убогостью лапотников. Да только тот хорошо смеется за кем последний смех. Рано смеялись ляхи да пришедшие с ними над русским горем.
Боязлив, забит, убог да сир русак а и его терпению есть предел. И коли преполняется чаша сия, то берутся обычные худородные мужички за топоры и вилы и ничем не сдержать уже их злобную всесокрушающую ярость.
Не сдержали. Полыхнуло. Ударили в набат на Москве и грянул злой и кровавый русский бунт. Выплеснулась на улицы стольного града голодная чернь и хмелея от крови зачала резать пришлых господ не упуская случая подпустить петуха и своим боярам. Пополам резануло страну. Рвануло надвое как гнилую тряпицу. Обильной кровью залило землю. Белыми косточками человечьими в три слоя выстлало леса, поля и дороги. Трупами заполнились улочки городов и сел.
После сгинувшего царя, коего объявили беглым расстригой Гришкой Отрепьевым, расплодились по городам и весям неисчислимые самозванцы. И началась великая русская смута.
Бабу латиняку, сладкую полячку Марину перенял ставший заместо убиенного Гришки тушинский вор, да и сам вскоре полег под вострыми саблями. Ой и зачем ты бабонька только сунулась в эту мерзлую Московию, зачем попала в кровавую русскую кашу. Мнила стать Московской царицей, а кончила страшно и позорно как гулящая дворовая девка не за грош сгубив свое холенное белое тело по которому когда-то сходили с ума высокородные шляхтичи. И даже дите ее не пощадила судьба. Невинного младенца четырех годков от роду, оторвав от матери, повесили точно лихого душегубца.
Долго бушевал пожар смуты. Стаи воронья да бирюки жирели на людских трупах. Люди с голоду грызли друг друга. Жены убивали мужей, матери умерщвляли младенцев пожирая собственное потомство. Целые деревни, дотоле жившие пахотным трудом, подавались в лихие люди, разбивая на больших дорогах проезжих. Оставшиеся без прежних хозяев боевые холопы да ученые ратному делу дети боярские сбивались в шайки, начиная промышлять воровством да разбоем.
Казалось что сгинула Русь навсегда и более никогда не поднимется с колен прежним величавым витязем.
Но не дал Господь загинуть русской землице. Кровавым потоком прокатившимся по ней вынесло прочь иноземцев. Вновь на древнем московском престоле воцарился законный государь. Поутихли разбойничьи ватаги. Застучали топоры сбивая новые виселицы и покатились с плах воровские головушки. Взвыли вздымаемые на дыбе, да подвешиваемые за ребра лихие люди. Власть набирала силу. Жесточью да карой наводила порядок. Кнутом и петлей усмиряла разбойную вольницу.
Жизнь зарождалась рядом с омытыми дождями пепелищами сел и городов. Вставали пахнущие свежим тесом новые избы и церкви. Люд уставший от войн и разбоев опять начинал пахать землю, торговать и строить.
Вставал с колен спавший доселе великан и тесно ему становилось в его прежних пределах. Зорким взглядом озирал он окрестности гадая куда расширять границы свои.
С юга напирали крымчаки, и не было пока сил идти супротив мощи степной орды. Татарва огнем и мечом проходилась по южным пределам Руси грабя, убивая и угоняя в полон. Ханская конница безнаказанно втаптывала в прах русские селения не щадя ни старых ни малых. Плакали горючими слезами в крымских и турецких гаремах русские полонянки, а их отцы и братья взятые в рабство изнывали от непосильного труда. Привычные к работе руки русских мужиков добывали нежнейший мрамор для дворцов крымских владык, распахивали иссушенную южную землю, рыли каналы и колодцы. Русским потом и кровью опаленная крымская степь превращалась в зеленеющий райский сад. Наградой им служила миска похлебки, затхлая лепешка да удар бича надсмотрщика. Их стоны и слезы оставались безответными. Русь еще была слишком слаба и не могла ничем помочь своим детям. Кривые сабли степняков держались почти у самого горла набиравшего силы русского витязя.
С запада щетинились копьями да пиками недавние враги, надежно укрытые за стенами крепостей и замков. Отброшенные от древних стен Москвы супротивники еще надеялись взять верх. Все еще бредили мечтами о русских богатствах. Копили силы. Зализывали раны. Чистили помятые в стычках латы. Точили напоенные русской кровушкой мечи да сабли. Строили планы новых походов. Изгнанные из русских пределов, потрепанные, но по-прежнему сильные, готовились они при случае ринуться вперед и вонзить алчущие крови клинки в сердце русского великана и он знал это.
Пути на юг и запад были отрезаны. И тогда взор его оборотился к востоку. Там за холодными величавыми реками, за стенами горных хребтов среди бескрайней шири тайги таились неведомые земли сулящие диковинные богатства. Красные да черные лисы, отливающие златом соболя, бесценный рыбий зуб таились в далеких неизведанных просторах. Путь туда был суров и долог, но не было у России другого пути. Туда, на восток направил широкие шаги свои набирающий силу гигант, от поступи которого позже содрогнется весь мир.
Гремел над страной буйный семнадцатый век. Жестокий век. Век крови и железа. Век кнута и дыбы, петли и плахи. Век беспощадных бунтов и страшных казней, а так же великих свершений и беспримерных подвигов. Век риска и азарта. Век побед и поражений. Время, когда всякий жил на шаг от смерти. Всякий знал, что можно в одночасье вознестись в боярские хоромы, а можно оказаться в глухом застенке пытошной избы.
Глава 1 Дыба
Всякий знал, что можно в одночасье вознестись в боярские хоромы, а можно оказаться в глухом застенке пытошной избы. Такова она Русь. От сумы да от тюрьмы не зарекайся, твердили всем с измальства. И тень кнута висела над каждым от рождения до смерти.
Издавна так было на Москве, было так и в год семь тысяч ста пятьдесят второй от сотворения мира. Жила Москва своей привычной устоявшейся жизнью. Звенели в застенках кованные цепи, чадили факелы, свистали палаческие плети и скрипели перья писарей заносивших на листы розпросные речи пытаемых.
Не был злодеем Касьян Осипыч Ховрин. Нищим всегда подавал. На храм справно жертвовал. Пост держал строгий. Молился истово. К заутренней первым шел, да и в исповеди грехов не утаивал. Тверд был в вере. И по всему спать бы ему сном праведника, ан нет не было душе его покоя. Не любил, ой как не любил он долгие ночные часы. Не шел к нему сон. Боялся он упасть и закрыв веки, откинуться на подголовнике. Метался на полатях в тяжком забытьи. Знал, что лишь сморит его, как вновь станут приходить они к нему. Зачнут греметь цепями, стонать да жалится на тяжкую свою долю. Сотни ликов кои не мог он забыть, мелькали пред его мысленным взором взывая к нему. Тянули к лицу его искалеченные руки с вырванными ногтями, трясли пред ним обрубками культей, обнажали страшные раны свои. В холодном поту пробуждался он молился пред иконами и вливал в себя водку, чаркой за чаркой желая заглушить стоны, что стояли в ушах.
Но не помогали ни водка, ни молитвы, ни исповедь. Не давали ни забытья, ни успокоения. Вновь и вновь вставали пред очами спины изодранные в клочья плетьми, резанные языки, рваные ноздри, да прободенные крюками ребра. Вновь виделись ему кровавые ошметья плоти на обнажившихся костях, звучали в ушах вопли, мольбы да проклятия. А чем он виноват? Разве был он зол или жесток. Иной раз видя бродячего шелудивого пса чуял как от жалости сжимает сердце и бросал бедолаге ломоть хлеба или кус калача. И к людишкам был добр. Ни кому по своей воле вреда не чинил. Никогда. Никого ни разу по своей корысти или злобе не ударил. А вид крови и вовсе не мог выносить. Мутило его. Тошнота комком к горлу подкатывала выворачивая нутро наружу. Только знал он, что другие чтут его извергом да кровопийцей. Знал, чуял он ненавидят его соседушки, что кланяются при встрече и заискивая отводят глаза. Бояться, лебезят, а все одно ненавидят и проклинают плюясь ему вослед.
Все службишка его окаянная. Нет бы сиживать, как другие в Поместном, Посольском, Ямском, али ином приказе, ставить пометы, читать челобитья, да разбирать мелкие тяжбы. Благодать. Взирать с высокого каменного крыльца на заполненную народом Ивановскую площадь и спать спокойно. Так нет. Досталась ему другая окаянная доля. Грозно и страшно величалась должность его - Дьяк разбойного приказа. Прокорм конечно она давала, да только в тягость была ему та должность о которой может иные мечтали.
Мотнул Касьян Осипыч лобастой, начинающей лысеть головой отгоняя тяжкие думы и возвращаясь к своей тайно ненавидимой работе.
Чадил факел. Смолистый дым поднимался в верх оседая на черном закопченном потолке. Страшно пахло в пытошной. Горячим железом, людским потом, да запекшейся кровью. Не любил дьяк Ховрин этот запах, а как не пытался не мог от него избавиться. Сколь не хлестал он себя ядреным дубовым веником в бане, сколь не лил на тело многоценные заморские благовония, а все одно не мог его смыть словно въелся он в его тело. Как Каинову печать ощущал он его на себе и казалось ему, что на весь век свой пропах он мерзким духом своей страшной работы.
На дыбе был подвешен человек. Голова его висела, упав на грудь. Глаза закатились. Тело безвольно обвисло как тряпка и лишь связанные за спиной, вывернутые назад руки не давали ему упасть на грязный пол в потеках въевшейся крови. Сколько таких уже перевидал на своем веку дьяк, не перечесть. Сотни, а то и более. Разные попадались. Иные волком глядели из подлобья зыркая злыми глазами сквозь кустистые брови. Глухо выли, когда начинали жечь их тело каленым железом да клячем тянуть жилы. Извергали проклятия харкая кровью и рвались из оков стремясь дотянуться до палачей. Другие кротко глядели пытаясь разжалобить, а когда не помогало начинали слезно молить о пощаде и кричать, что нет де на них никакой вины. Были и такие кто от мучений столбенели и впадали в забытье не взирая на наносимые удары, да на впивающиеся в тело иглы и клещи.
Разными они были. Кроткими и свирепыми. Виноватыми и невинными. Старыми и юными. Закоренелыми изворотливыми душегубцами, и глупыми несмышленышами. Одно общее было у них у всех. Те, кто попадали в застенок к Касьяну Ховрину начинали говорить. Умел он расспрашивать, а коли мало было слова, вступали в дело мастера заплечного ремесла.
Дъяк посмотрел на безвольно обвисшего на дыбе бедолагу. Поморщился брезгливо и сделал знак рукой:
- Тимошка лей!
Тимошка жилистый чернявый парень годов осьмнадцати живо зачерпнул воды из кадки и окатил подвешенного. Тот не шелохнулся. Рядом с Тимошкой нетерпеливо переминался с ноги на ногу дебелый дылда Гриня незнающий иного ремесла кроме палачества. Любил Гриня мучительство не в пример дьяку и наслаждался им. Разумом он был не обилен, скуд умишком, но руки имел крепкие и удар страшный.
- Еще, резко взмахнул рукой Ховрин и второе ведро окатило обмякшее тело.
Подвешенный застонал, пошевелился и открыл глаза. Гриня оживился и довольно хмыкнул предвкушая продолжение потехи. Дьяк жестом остановил ретивого заплечного и подошел к приходящему в себя подвешенному. Взял рукой за подбородок, поднял голову и посмотрел в глаза. Не было в глазах пытаемого ни злобы ни боли, а лишь тоска да обида.
- Ну, рявкнул дьяк впиваясь пальцами в подбородок. Говори. Зачем пытался на царев двор проникнуть. С каким умыслом воровским, по чьему наущению?
Замер в ожидании Тимошка не зная зачерпывать ли еще одно ведро или погодить. Обижено сопел Гриня лишенный радости еще раз врезать вздернутому на дыбе мужичку. А писарь Епишка занес над листом перо, готовясь записывать реченое.
Человек на дыбе с медленно шевелил губами, выталкивая слова чрез окровавленный рот.
- Умыслов злых не имел, ни кем послан не был. Он закашлялся. Речь давалась ему с трудом. Пересохший от жажды язык едва ворочался во рту
- Пришел из якольской землицы от Ленского острожка искать у надежи государя защиты…
Дьяк размахнувшись ударил говорящего по лицу. Голова безвольно дернулась назад. Брызнула кровь. Ховрин ударил еще раз попав по губам.
- Врешь собака. Правду реки. Откель прибыл. Ну?
Человек замолчал уставившись в пол. С разбитых губ под ноги ему капнула красная клякса.
Дьяк отошел от пытаемого и взяв услужливо поданную Тимошкой чистую тряпицу обтер пальцы. Дал знак Грине, который уже поигрывал трехаршинным кнутом привычно лежащим в руке готовясь хлестануть подвешенного.
Человек поднял глаза:
- Не лгу я боярин. Пришел к надеже Государю с челобитьем на безчинства великие воеводы Федьки Головатого.
- Врешь - истошно заорал дьяк и приказал - Гринька жги.
Кнут коротко свистнув ударил подвешенного по спине разрывая кожу и оставляя за собой полосу торчащего наружу окровавленного мяса. Гриня взмахнул еще раз и на спину несчастного обрушился новый удар оказавшийся злее прежнего. Палач вошел в охотку и хлестал, хлестал и хлестал пока спина бедняги не стала красной как парная говядина. Язык кнута набух от крови. Гриня остановился. Он не хотел сразу запороть пытаемого до смерти предвкушая долгую злую забаву.
Дьяк отвернулся, стараясь не смотреть. Не любил он глядеть на мучительство, слышать стоны, чуять на своих руках чужую кровь. Но кажный новый день повторялось одно да тоже. И за что только досталась ему эта службишка окаянная. Лучше век ее не было.
Ховрин не поворачиваясь, через плечо бросил взгляд на повисшего на дыбе несчастного. Подумал с раздражением – Крепок чертяка и откуда, что берется. Вот уже второй день возился дьяк с ним силясь прознать его тайный воровской умысел, а тот все твердил про острожок, челобитье, воеводу. Казалось своя судьбина его вовсе не заботит. А може он умом тронутый мелькнула у Касьяна Осипыча шальная мысль. Вроде нет. На умалишенного похож не был. Сказывал складно. Правда, городил всякую чушь. Много сказывал о неведомой и богатой якольской землице. Баял про возмущение средь тамошних людишек, про жесточь и алчность воеводы, и требовал немедля вести его к Государю.
Устал дьяк. Почитай шестой час уж был он на службе и давно уж шло время к обеду. Мнились ему уже румяные пряжные пироги, да хамутинные калачи. Виделись прикрошка тельная, да прикрошка осетрья, визига под хреном да свежий присол стерляжий. Щекотали ноздри сытным духом горячие щи и тельное, манили рыжики гретые да грузди холодные. Эх как любо бы ему было откушать сих явств, а опосля еще и заесть сладкой винной ягодой в патоке. Но пуще всего желал Касьян Осипыч плеснуть в чару холодной, только из ледника анисовой водки и махнуть ту чару единым большим глотком. Более всех кушаний манила и звала его к себе его та чарка. Хотелось ему, чтоб жарким хмельным огнем разбежалась холодная водка по жилам и ударила в голову вышибая с нее все печали и кручины. Давно б уже сидеть дьяку Ховрину за столом да хлебать щи и мочить усы в анисовой если бы не упрямый бродяга не желавший виниться в своих разбойных умыслах. Устал уже дьяк от его упорства. Не понимал он таких людей. Ну виноват, так покайся. Сними грех с души. Попался так уж отвечай не мучь ни себя ни других. Токмо глупы да лживы все людишки. Никто правду сказать не хочет. Правду выбивать приходится ударами кнутов и плетей, вытягивать клещами вместе с жилами, развязывать язык прижимая к телу каленное железо. Почто молчат глупые, недоумевал всегда Ховрин. Как ни юли ответ один. День, два в руках Грини и сами все скажут. Всю правду истинную. А коли иглы да спицы каленные под ногти загонять то и подноготную правду узнать можно самую что ни есть сокровенную. Вот говорят нет в ногах правды. Врут. Есть еще как есть. Коли по пятам батогами да шелопами лупить сразу правда наружу выходит. С криком с болью но вызнается. Эх не часто попадались дьяку упрямцы навроде нынешнего. Худой, изможденный, одет рванина на рванине, а признавать вины своей не желает. На нем уж и места живого нет. Гринька то не зря свою водку пьет, знатно исхлестал, а тот все одно молчит или несет себе блажь про якольские дела. Брешет наверно. От прохожего ярыги на постоялом дворе наслушался вот и пересказывает. Сам то небось дале Китай города то и не был сроду, а гонору скока. Я де чрез всю Сибирь прошел к Государю с важным челобитьем. И то спросить где челобитная то? Чтоб все чин по чину на уставной бумаге со знаками с титулованием полным как положено да с пометами, подписями да рукоприкладством тех кто челом бьет. То-то что и нету. Ну а коль грамоты нет то и дела нет, а сказку от себя на словах любу сбаять можно. Устал уже Касьян Ховрин от сказок больно многие их ему сказывать пытаются. Дьяк лихо развернулся на каблуках и подошел к подвешенному. Видно было что Гриня малость переусердствовал. Пытаемый вновь впал в забытье. Тело его исхудавшее но крепкое вновь безвольно провисло. Голова упала, свесившись на грудь.
Ну и черт с ним решил Ховрин. Куда он денется. День раньше, день позже не все ли едино.
- Ладно - махнул он рукой готовому продолжить Гриньке -Довольно с него позже продолжим.
Перед глазами Касьяна уже стояла маня чистотой слезы хладная водка ждавшая его дома.
Гриня и Тимошка сняли пытаемого с дыбы и унесли бросив в тесную камору с узким зарешеченным окошком в кое почти не проникал свет с улицы. Хлопнула закрываясь тяжелая дверь. Лязгнул кованный замок, но человек лежавший у стены этого не слышал. Лишь телом был он в грязной душной каморе. Пред духовным взором его открывалась совсем другая картина. Тайга бескрайняя как морская ширь расстилалась от края и до края. Куда ни глянь под ярким летним солнцем зеленели смарагдовыми ветвями стройные, величавые ели и сосны.